Своею утомительно многословною, как бы сообщнической скороговоркой он, видимо, срок давал Векшину одуматься, как впоследствии он выразился, бога в себе увидеть, но тот, будучи человеком военной решимости, не смущался и не отступал. Таким образом, ничего Саньке Бабкину не оставалось, как юркнуть за обещанным в обитую войлоком дверь, с глухим могильным пристуком вставшую на свое место.

Затем в действие вступило время, потому лишь не замеченное Векшиным, что неизменно, едва оставался один, накатывали на него одни и те же, с утра, болезнепные размышленья. Пожалуй, он сам себя испугался бы, если бы осознал, сколько за этот раз времени незамеченного утекло. Его вернуло к действительности откровенное перешептыванье за дверью… но Векшин строго взглянул на нее, и там все смолкло, а в темной, разношенной замочной скважине неожиданно объявилось светлое пятно; ключа в ней не было. Тогда липкая непобедимая хитрость обволокла Векшину разум… — надвинувшись сбоку, он с колена приник к тому же отверстию и сперва увидел в нем лишь овал стены, оклеенной газетами, а потом оно стало застилаться чем-то медленным, неуверенным, воровским. То был подглядывающий Санькин глаз. Некоторое время, пока не освоились, оба взаимно всматривались в этот зрячий бессловесный мрак и, осознав, отпрянули почти одновременно. Векшин успел занять прежнее положение, когда кирпич пополз вверх.

— Вот они, достал, достал… — беснующимся шепотом крикнул Санька и еще с порога показывал обвязанную ниткой добычу в бельевом лоскутке. — Ждать тебя заставил, хозяин, извини! Вищь, мы ее зашили, чтоб до самого новоселья не касаться… а тут, как на грех, не видать ни стамесочки нигде!.. не найдется у тебя чего железненъко-го, полоснуть? Ксенька моя там речкой разливается, я ее даже стуканул для острастки. Ты, может, по передовизму своему и осудишь мою серость, а только ежеля бабу не учить, она тебе на шею как в седло вскочит… рази не верно? — Судя по тому, как старательно он делал вид, будто ему не терлится поскорей добраться в глубь ваветного пакетика, он все еще рассчитывал на великодушие Векшина, — оттого и не удавалось ему никак заскорузлыми, вполовину сточенными ногтями распустить крохотный, на нитке, узелок.

Как бы ужасное нетерпенье клокотало в нем, и всего его трясло словно в ознобе, словно перед конной атакой его трясло, так что Векшин не без удовлетворения и ненадолго признал в нем прежнего Саньку, голого и великодушного, пьяней хмеля, вострей шашки, русского хлеба щедрей.

— Да не торопись ты, сатана… поддень палец и рви нитку-то, чего ее жалеть, — бормотал и Векшин, заражаясь его лихорадочным волненьем, но Санька тем временем, зубами раскусив узелок, уж выдирал из тряпочки новенькие, на подбор, хрустящие бумажки.

— Эва, бери, хозяин… рази ж Санька отказывал тебе в жизни хоть раз? Все у меня забирай, что в карман поместится… а не поместится, только адресок дай, на горбу притащу. Сердце во мне упало, как ты в прошлый раз про Ксеньку спросил, красивая ли: думаю — не иначе как руку за ней но старой дружбе тянет… а ведь, знаешь, может, и отдал бы! — И чуть не со слезой, чтоб польстить Фекшину, кивнул на дверь, за которой, верно, стояла в тот час и маялась Санькина жена. — И не серчай, хозяин, соврал я тебе даве про Ксеньку, будто ударил. Уж и замахнулся было, да боязно стало: рука у меня тяжелая, помрет бабенка, а там милиция нагрянет, отвечай тогда за нее, рази ж не верно, хозяин? Она хоть и дрянь, вора бывшего маруха, а тоже, поди, на учете у государства, верно? Но вечерочком нонче расскажу я ей теперь, уж не торопясь, как оно сложилось промеж нас… как скакали мы с тобой ветречъ ветра за всемирное человечество, как стегали вас из-за ракитовых кусточков беглым огоньком… и ничто: ни хворь, ни контра белая не смогли нас с тобой свалить, а подточила, вишь, ползучая ржавчина. Я даже так рассчитываю, что не смеет ни один честный человек, на нашу с тобой долю глядючи, не расплакаться… а ведь женщина-то страшна — пока без слез. Как из, глаз у ей закапало, взнуздывай хоть паутинкой, в любую сторону доезжай? — Вдруг он скомкал все сбережение в ладонях и протянул Векшину. — А еще лучше, хозяин, забирай целиком, вместе с тряпочкой, чтоб сору в доме не оставалося…

Не желая огорчать порывистого друга отказом, Векшин уж и — взял было вместе с тряпочкой, чтоб выкинуть ее за первым углом… но в последний миг какое-то темное соображение заставило его втиснуть Саньке в руку десятку на разные могущие случиться в семейном быту надобности. Примечательно, что Санька и спасибка в ответ не сказал, как, впрочем, не благодарил и Векшнн, который, разумеете», тоже отдал бы Саньке самые кровные, если бы в равных условиях смогла потянуться за ними Санькина рука. Остальные сорок Векшин спрятал в брючный кармашек и, все по той же болезненной рассеянности забыв проститься, пошел через двор. Он шел и с теплотою думал об отзывчивости простых людей, всегда готовых в беде поделиться с приятелем последней крохой.

Веснушчатый мальчик, футболивший оглушительную консервную жестянку, надоумил его обернуться в воротах. Там, теперь довольно далеко позади, в глубине залитого вечереющего солнцем двора стоял Санька.

— Хозяин… — в который, видно, раз кричал он и правой рукой назад манил, — допивал бы квасок-то на дорожку! — А в левой показывал вполовину полный стакан, где, сколько можно было видеть с расстояния, успел осесть, не пенился больше знаменитый напиток.

Из-за низкого свода каменной подворотни звук Санькина голоса превращался в неопределенный гул. Векшин дважды, без особого успеха, прикладывал к уху ладонь, потом, махнув рукой на прощанье, скрылся за углом. Нет, об не испытывал и доли раздраженья на этого долговязого, бестолкового, всегда довольно утомительного парня; кетати, привычка к людскому подчиненью помешала ему рас слышать в чрезмерной Санькиной ласке тот трепещущий скрежет, что бывает и у ножа на оселке. Занятый своими мыслями, он не поинтересовался даже, каким образом при отсутствии заднего хода и замазанных окнах проникла в дом Санькина жена… Эту несообразность, среди многочисленных прочих, приводил, кстати, один дотошный критик в качестве показательной фирсовской небрежности; ему же принадлежал вполне уместный упрек, что приписанные автором своему герою тогдашние побуждения вполне чужды Векшину, как будто не понимал, что не с повышения в должности или получения диплома, не с переезда на новую квартиру или приобретения лишней пары обуви, а как раз с несвойственных, зачастую неуклюжих мыслей зачинается новый человек.

XVII

Полчаса спустя Векшин застал себя на пустынной, вовсе ему не знакомой улице, с изъезженной, почти без булыжника, мостовой. Раньше у него не бывало подобных выключений сознанья, разве лишь в минуты напряженных поисков какого-нибудь упорно ускользающего решенья. Но в описанный день он несколько раз просто забывал свое местонахожденье, — показалось, например, будто он в центре старого Рогова в жаркое лето перед самой немецкой войной, и за вторым углом налево прячется в зелени доломановский особнячок; поломанный бурею осокорь в том направлении усиливал степень сходства. Так же безнадежно искал Векшин выхода из стеснившихся обстоятельств, так же безвыходно обступали его провинциальные флигельки с пониклыми черемухами в палисадниках… Полная тишина стояла, как будто все ени заснули там, пока не схлынет июльский зной, положенные в таких местах зевучие кошки в окнах, кашляющие старички на табуретках, оглушительная с обручами детвора. И снова, забыв все на свете, Векшин уставился на свою короткую полдневную тень с пучком яркой травы посреди… впрочем, он ничего не примечал как бы в приступе душевной слепоты.

Неотвязная, утренняя, без конца и начала мысль кружила его до одури, как в карусели, и едва усильем воли, шевеленьем губ удавалось задержать мелькнувшее звено, смежные думы втрое быстрей проносились мимо. Лицо Векшина мучительно кривилось.

«Значит, нельзя, но можно. Когда война или большая историческая расчистка, то можно, а с глазу на глаз нельзя. Труп пахнет в зависимости от повода, почему он стал трупом. Но моя вина только перед живым, пока ему руку рубишь, а едва сомкнулись навечно его очи, кто же меня тогда укорит, раз некому? И если некому, значит, можно… так почему же нельзя?»