Из-за позднего времени собрание стало редеть задолго до непозволительной сочинительской расправы, и раньше всех ушла Таня с Заварихиным, которого Фирсов почти заставил проводить ее: после происшедшего опасно стало оставлять ее наедине с собой.

— Теперь извините, гости дорогие… больше из угощения ничего не будет! — с поклоном объявила супруга безработного Бундюкова за хозяйку, находившуюся в самых расстроенных чувствах.

Все высыпали в прихожую, кроме одного Векшина. Безличным взором смотрел он, как снова разбуженная шумом Клавдя лакомилась отставшей от кренделя сахарной корочкой, положив подбородок на стол; впрочем, вряд ли он видел девочку. Несколько оправившаяся к тому времени именинница провожала гостей и каждого порознь просила на прощанье не серчать, если не все так кругло получилось, как хотелося.

— Трешница штрафа за мной! — со шляпой набекрень посулил Чикилеву сочинитель, уходя.

Петр Горбидоныч вдогонку ему лишь мизинчиком погрозил, и тот, несмотря на азарт ожесточения, спиной его мановение учуял, а вскоре по выходе повести в свет и остальным телом испытал неблаговоление к себе затронутой стихии,

XVI

За всю ночь Петр Горбидоныч глаз не смежил, — лишь на рассвете, как вставать, накатило краткое похмельное оцепенение. Ему приснилась дощатая, семь на семь, как бы эстрада на Таганской площади, близ кино, и сюда доставили для четвертования сочинителя Фирсова, причем сам он, Петр Горбидоныч, присутствует в качестве доверенного лица от домоуправления, даже придерживает преступника за полу, чтобы не выскользнул из-под топора… но из-за проклятого будильника доглядеть самое существенное так и не удалось. Тут же, пока вдохновенье, Петр Горбидоныч в одном белье присел было за донос, но такая поганая тусклятина с пера текла, что еле челюсть зевотой не вывихнул. Поэтому мероприятие свое он решил отложить до лучших времен, а пока на том успокоиться, что никто из гостей не порешится разглашать про нанесенное Чикилеву оскорбление, — одни из брезгливости, другие по нехватке смелости, а если у кого и хватило бы, вроде Векшина, так тоже остережется по здравом размышлении. Векшинская прописка в квартире давно кончилась, и в комнату его на время ремонта подвального этажа перевели домовую контору, так что за отсутствием своего угла он ночевал на раскладушке у Балуевой, с негласного чикилевского разрешения.

Утром, перед службой, Петр Горбидоныч забежал к ней справиться, настолько ли оскорбительной выглядела вчерашняя фирсовская выходка: требовалось удостовериться, дружно ли у них там ночь прошла. Как ни юлил, Зина Васильевна к себе его не впустила, а сама вышла к нему в коридор. Она вполголоса присоветовала Петру Горбидонычу не слишком-то во вчерашний случай вникать, поскольку писатели сплошь нервные, и биографии ихние почитать, до такой степени поведением беспокойные, что лучше с ихним братом и ие связываться. Чикилев и сам достаточно был осведомлен, что русский сочинитель — народ аховый, а которому и посчастливится петли да плахи избегнуть, своего лично либо соперницкого пистолета, так уж непременно от запоя норовит помереть, да еще с приложением чахотки. И если Петр Горбидоныч до сих пор не вносил законопроекта, чтобы заблаговременно эту публику по сумасшедшим домам распределять, то только из соображения, что тогда через самый короткий промежуток останутся в России одни читатели.

Приведенные резоны не доставили Петру Горбидонычу желательного успокоения. Конечно, никакая пощечина, даже с повреждением кожной поверхности, чего, к слову, не было, не есть еще увечье, лишающее средств к добыче пропитания. Вызывать Фирсова на дуэль Петр Горбидоныч не желал единственно из опасения доставить огорченье начальству, тем более что за битую наружность со службы не выключают. Все это отнюдь не означало отказа от лютой мести; следовало для виду как бы примириться сперва, убавившись до микробьей незримости, усыпить ликующего врага, а самому тем временем исподтишка и любыми средствами добиваться всемерного возвышения и, однажды заполнив своей особой свод небесный, нависнуть негаданно в какую-нибудь блаженнейшую для обидчика минуту да, погрузив ему во внутренность руку по самое плечо, причинить там надлежащей силы боль. Месть должна была начинаться сразу по выходе фирсовской повести в свет, и несомненная выгода отсрочки заключалась в возможности приложить к доносу перечень наиболее вопиющих в книге мест вольнодумства, политической клеветы, половой распущенности — пока, а там, глядишь, и еще что-нибудь годненькое да гаденькое набежит. К тому времени неплохо было бы сотенку читательских подписей подсобрать, понеразборчивей, от сослуживцев либо по местожительству, хотя, конечно, от области в целом либо от всей центрально-черноземной полосы было бы еще куда внушительней, чтобы сразу в хлорную известку его, писучего подлеца!.. Так, весь дрожа и замирая от ненависти, Петр Горбидоныч становился на вахту в большую литературную подворотню, где уже толпились с чернильными приборами старые, самого пестрого происхождения фирсовские дружки.

Прибрав комнату в то утро и оставив завтрак на столе, Зина Васильевна отправилась на рынок задолго до векшинского пробужденья. Проснувшись и открыв глаза, Векшин осмотрелся, не отрываясь от подушки; ровно ничего не хотелось ему, и потом свинец болезненно катался в голове. Но погода была прекрасна, солнечный свет и дождик на рассвете досиня промыли небо и навели веселый блеск на клочок природы под окном. Было еще не жарко, солнце стояло смирно, как привязанное, и так благоухали внизу тополя, что Векшин невольно расширил ноздри.

Ленивое мяуканье заставило его приподняться на локте. В косом солнечном ромбе на полу Клавдя возилась со старой кошкой, пытаясь укрепить у нее на хвосте алую ленточку от вчерашних конфет.

— Что, не ладится твое дело? — пошутил Векшин девочке, разливавшей своим платьицем алый радостный отсвет.

— Бантик склизкий… — общительно отвечала маленькая; в ту же минуту кошка юркнула в дверь вместе со своим украшением, и Клавдя не побежала следом, а наблюдала, чуть скосив глаза, как Векшин натаскивает на ногу тесный сапог. — А я знаю, кто ты, — сказала она наконец.

— Кто же я? — приподнял Векшин голову.

— Ты, Митька, вор, — очень внятно произнесла девочка, — Ты теперь будешь мамин муж. Она тебе кровать купила, в сарае стоит, а дядя Матвей на ящиках спал. Мама добрая, она у меня толстая. Ты ее не бей, ладно? Прошлый папа посуду колотил и все ругался… — невинным голоском она произнесла мерзкое слово, чуть усилив его детским искаженьем. — Только он недолго папа был… А ты сам больше чего воруешь, деньги или чего?.. ты игрушки тоже уворовываешь?

— Ладно, ступай куда-нибудь… или займись своим делом, девочка, — безразлично сказал Векшин, вставая.

Он увидел приготовленный ему на комоде, заметно побывавший в употреблении бритвенный прибор и сперва потянулся к нему рукою, но, кажется, по дороге забыл свое намеренье. В необъяснимом раздумий он примерил на голову чужой парусиновый картуз с гвоздя и постоял перед зеркалом, стараясь опознать себя в черном, жеваном господине с лакейскими бачками по ту сторону пятнистого стекла. Поношенные, тоже чужие мужские шлепанцы выглядывали из-под постели, — оно как бы обступало его. Вполне исправное гнездо предлагалось ему судьбою, настолько обжитое, что можно было вложить себя в готовые, на простыне, вмятины от предыдущего мужа… Когда вернувшаяся Зина Васильевна внесла в комнату кофейник, она еще застала Векшина в том же поразительно подлого покроя картузе. Векшин почти не отвечал на ее угодливые многословные обращенья. Никогда еще он не испытывал к Зинке такой отчужденности, если не враждебности; она вязала ему руки, эта клейкая ее ласковость. Пить и есть не стал, а, не снимая картуза и раздумчиво, словно сомневался в необходимости выходить из дому, взялся за скобу двери.

— Хоть покушал бы на дорогу! — еле слышно сказала Зина Васильевна, но тот промолчал. — Тебе деньжонок на табачок не нужно, Митя? — еще спросила она, и тот отвечал таким же шелестом, что у него полпачки папирос в запасе.