— Эстетические, нравственные потребности, хотите вы сказать… — единственно в целях скорейшего примирения ввернул Манюкин.

— Вот-вот! — подхватил Петр Горбидоныч. — Характерно, я всегда догадывался, что вы изувер и распутник…

— Да в чем же вы видите изуверство мое, непотребная вы человечина? — всплеснул руками Манюкин, решаясь отбиться хотя бы в кровавом сражении, и Петр Горбидоныч, в свою очередь, раскрыл было рот для ответного залпа, но вдруг заслышал шорохи в передней и со стоном «пришла, пришла» метнулся вон из комнаты; впрочем, он воротился через мгновенье. — За свет и воду потрудитесь задолженность внести, а то я вас выключу! — зловеще постучал он пальцем по коробке, которую держал в руках, и пропал на этот раз окончательно.

…Ах, весна, весна была причиной чикилевскому сумасшествию. День мерялся с ночью и побеждал. Из окон булочных изюмными глазами поглядывали тестяные жаворонки. Старый дырчатый снег заметно меркнул и оседал, и хотя при полусолнце иногда падал новый, подмолаживая зиму, все в городе по-детски верили, что это уже последний.

Утренняя хмурость разветривалась к полудню, и до вечера, бесплодные пока, бродили в небе тучки с сизыми донцами. Во всем оживала надежда на какую-то необыкновенную случайность. На опушках краснели прутики кустарников, на реках грязнели проруби, а между окон, на припеках, оживали прошлогодние мухи, сквозь стекло заслышав помоечные зовы; видно, это же самое солнышко пригрело и Чикилева.

С особой щедростью падали в тот вечер последние солнечные лучи на половину к Сергею Аммонычу. Они сползли со вновь раскрытой тетрадки, перебрались через его продавленную койку под солдатским одеяльцем и оранжевым пятном заливали дверь, когда он услышал знакомый шепот позади себя. Из коридора заглядывала Клавдя, Зинкина дочка. В отсутствие Петра Горбидоныча ей нравилось играть здесь, на солнечном коврике, своими черепками и тряпками; комната Балуевой выходила окнами на север. Манюкин тогда затаивал дыхание и все смотрелся в Клавдию, как в прозрачный ручеек, одинаково зачарованный и цветными камешками на дне, и собственным отражением поверх бегущих струек.

Вся в пламени заката, девочка щурилась на пороге, улыбкою прося дозволения войти.

III

Если, как уверяли враги, Петр Горбидоныч и питал некоторую неприязнь к человечеству, то лишь вследствие непоправимых обид, которые были ему причинены в самый час рожденья, когда он даже не мог предпринять никаких контрмер со своей стороны. Природа обошла его дарами, выдав пару ничем не примечательных родителей, снабдив неказистой внешностью, по отзыву некоторых — почти мордочкой вместо лица, да еще с выражением озлобленной впечатлительности, происходящей от никогда не утоленных вожделений, и наконец вложила вместо таланта — ту постоянно ноющую, тоскующую пустоту, где ему надлежало быть. И несправедливей всего, почти за полвека жизни Петру Горбидонычу ни разу не была предоставлена возможность ни раскрыть, скажем, вопиющее преступление, ни найти двенадцать кило сокрытого золота или поприсутствовать при покушении на высокопоставленное лицо, чтобы проявить самоотверженность… Естественное раздражение и вынуждало его покусывать ближних, а так как последние не всегда подвертывались под руку, то экономней было завести для этой цели, по совместительству с другими нагрузками, некое постоянное безответное лицо. Так Петр Горбидоныч пришел к мысли о женитьбе. К задуманному шагу он готовился давно и если жил скупо, не оставляя даже крошек для птичек, то лишь по намерению скопить высшее благополучие избранному существу. Успех предприятия мог бы даже примирить его с человечеством… с тем большей горечью отметил Петр Горбидоныч, что даже в святейшую минуту его сватовства человечество не догадалось хоть ненадолго приостановить низменный гул происходящей жизни — дребезг трамвая, стук кухонного ножа, вопли оставленных без надзора шалунов во дворе. Перед самой дверью певицы Балуевой Петр Горбидоныч выпустил краешек цветного платка из нагрудного кармашка, оправил в петлице жетон отличника за беспорочное взыскание недоимок, напустил на лицо значительность и постучал.

Войдя, Петр Горбидоныч огляделся и потерялся слегка. Зина Васильевна пришивала пуговицы к мужскому пиджаку и, судя по вздрагивавшим плечам, плакала; впрочем, время от времени она находила в себе силу понюхать ветку привозной мимозы на столе. Пиджак вполне мог принадлежать и брату Матвею, но стопка штопаного белья в узелке в сочетании с женскими слезами не оставляла места для сомнений и подтверждала дошедшие до жильцов печальные слухи о Векшине.

В указанных условиях Петру Горбидонычу выгоднее было не примечать препятствий. Он постоял, изобразил буку с хвостиком сидевшей за столом же девочке, которая тотчас понятливо покосилась на мать, затем покашлял, уведомляя о своем прибытии.

— За квартиру я уже внесла, Петр Горбидоныч, — вяло и не подымая головы, сказала Зина Васильевна, — а черную лестницу все равно мыть не стану. Я и не хожу по ней никогда…

— Черную лестницу вы все равно вымоете в свое время, но не в этом дело, Зина Васильевна. Какие там лестницы, когда апрель на дворе и, заметьте, голова кругом идет… от разных закономерных переживаний! — Он вздохнул, втолкнул коробку в поле ее зрения, причем — в раскрытом виде, так как особо рассчитывал на силу первого впечатления. — Вот конфетки, пожалуйста…

Зина Васильевна удивилась, улыбнулась, подняла заплаканные глаза:

— Какой вы нарядный нынче, Петр Горбидоныч, ровно на похороны собрались. А мне говорили, что вы совсем одинокие…

— Именно потому, что одиночее меня нет на свете, и пришел я сюда, Зина Васильевна… — намекнул он и со значением скользнул взглядом по Зинкиной дочке. — Хотел бы иметь с вами разговор на одну доверительную тему.

Зина Васильевна слегка покраснела, сразу что-то поняла, только не поверила.

— Вона что… А я-то решила, что это дочке со днем рождения. Иди, Клавдя, поиграй у Сергея Аммоныча пока!

— Вот теперь другое дело, — обнадеженно приступил Петр Горбидоныч, притворив дверь за ребенком, — очень волнуюсь, и, характерно, мысли все какие-то неделовые. Вчера на Трубе, например, на птичьем рынке парочкой одной залюбовался, снегирек со снегурочкой, с полчаса времени потерял. Едва купить не соблазнился… пускай, думаю, веселятся в комнате для оживленья холостого быта, а потом сообразил, что для первого момента удовольствие, а между тем шумят, сорят умопомрачительно… так и не купил. Я потому из отдаления начинаю, чтобы полностью себя раскрыть, кто я есть. Характерно, я являюсь круглая сирота: почти без папаши родился, без мамаши в жизнь вступил. Едва же с матерних рук наземь сошел, стали все мною помыкать, пошвыривать, подзатыливать: Петька влево, Петька вправо, Петька задом наперед!.. Невольно стал я тогда задумываться, для того ли, дескать, я в житейское море пускался, чтоб подобное поношение личности принимать? И поклялся я закаливать свое многотерпение. Погодите, думаю, я смирный, смирней меня на свете нет, все руки об меня посшибаете, прежде чем я единый звук издам. Книжка есть у меня старинная из жизни великих людей, и сколько же там мудростей в каждую страничку впихнуто, а первая из них — что терпение начальная ступенька ко златым эполетам славы! Непременно затащу к вам на прочтение, и спишите кое-что себе на память. Вы пока скушайте конфетку-то, от одной не убавится.

— Какое же у вас в жизни событие… али вас назначили куда? — Она выбрала поменьше, надкусила, горе ее немножко развеялось, и как в громадном небе среди туч показалась синева. — Вкусная, да еще с вином, никак?

— Пуншевые!.. и вы на ленточку обратите внимание: достигаем довоенного совершенства. Вы ее не бросайте, а лучше Клавде на праздник подарить. Характерно, тоже давнюю симпатию питаю к вашей девчурочке…

— Просто не узнаю я вас, Петр Горбидоныч! — улыбалась Зина Васильевна, украдкой сдирая с зубов припаявшуюся конфету. — Верно, покидаете нас, вот и решили память по себе хорошую оставить напоследок?