Стрелки стояли на двенадцати, пиво было выпито, Заварихин все не показывался, что невольно порождало всякие пугающие догадки. Векшину вспомнились болезненные предчувствия сестры, и сердце его сжалось… но разумнее было объяснять заварихинское запоздание тем, что после происшедшей с братом размолвки Таня просто отговорила жениха, поставила условьем брака отказ от грязного займа у вора. Этот вариант вдобавок тем был еще удобней, что избавлял Векшина от необходимости дожидаться будущего зятя, позволял вплотную заняться Курчавым… в частности, выяснить сначала, находится ли сейчас Донька в отведенном ему закутке — другими словами, посмел ли он сегодня в описанном виде заявиться под Машин кров, пренебречь риском немедленного изгнания из рая. Если же, вопреки всем запретам, не изгнан пока, значит, рай был уже достигнутым, и тогда тем более надо быть у Маши под рукою, чтобы избавить женщину от забывшего свое место любовника.
Вдруг почудилось, что уж поздно и — сходит с ума. Оскользающийся рассудок суетливо перестраивал разведанные подробности в иную логическую строку. Пускай, пускай!.. мнимая ее нелепость как раз и доказывала адское коварство Маши Доломановой. Итак, все начисто отменял безумный страх утраты. Лгала о Донькином разгуле подкупленная Баташиха, ничего этого не было, Донька, послушный Машин раб, рука ее и око, верно, и в ту ночь таскался за Векшиным по пятам: не зря намекала однажды, что ей известен каждый Митин шаг. С некоторых пор Векшин и сам примечал, самой кожей своей улавливал чье-то скользящее присутствие у себя за спиной. Значит, приближением к себе этой твари всего лишь дразнила Митю, значит — хотела и не могла, тянулась с ножом и не решалась!.. значит — не смела покуситься на Кудему, верность которой должна соблюдать даже в яме с Агеем, потому что самый мир тогда померкнул бы, потрясенный преступленьем, а там уж все возможно впотьмах. Версию эту оставалось теперь проверить прямым взором в черный Донькин зрачок… Вот на какие ухищренья пускалась последняя векшинская надежда, когда выходил из опустевшего подъезда.
Минут двадцать спустя к Баташихе ворвался Заварихин — там собирались первые ночные гости и начинался разогрев унылого, как в тифу, веселья. Распахнутый, без шапки, в задышке и с открытым ртом, он обежал замершее без движенья ворье, хватаясь за плечи, всматриваясь в лица, и потом, не произнося ни слова, опрометью бросился назад. Никто, в том числе приступивший к исполнению своих вышибальных обязанностей Машлыкин, не посмел хотя бы вопросом задержать это стихийное явление в его ошеломительном пробеге.
XVII
Выйдя на улицу, Векшин профессионально, пока закуривал, огляделся кругом. Нигде не виднелось наблюдателя, но именно это и значило, что курчавый соглядатай непременно должен находиться за углом вон той мясной лавки: так поступил бы сам Векшин на его месте. Нe было нужды и смысла разоблачать его на слежке: при первой же векшинской попытке накрыть Доньку врасплох тот сломя голову ринулся бы домой притвориться сонным, пьяным и немым… На извозчике Векшину до Машиной квартиры было рукой подать, но к ночи чуть потеплело, без оттепели, погода установилась целебная буквально от всех недугов на свете, а неубранный снежок так чудесно мягчил воздух, молодил напоминаньями детства, что грешно было пренебречь таким невечным благом бытия. Протрезвевшему на холоде Векшину представилось необходимым сопоставить в пути кое-какие противоречивые соображения, раньше чем останется с глазу на глаз с Курчавым.
Озорное ребячье настроение владело прохожими в тот поздний час, и одни, пользуясь пустынностью улицы, кидали будто мимоходом налипающие снежки во что глянется, другие норовили украдкой прокатиться по остекленевшей ледяной дорожке, прежде чем дворники закидают ее песком. Векшин шел бездумно, прочерчивая пальцами обвядший за сутки снег на подоконниках; отрезвляющий холодок таянья почти возвращал его к пониманью действительности… и вдруг открыл, что он так трагически мало знал о Маше, потому что никогда не интересовался ею по недостатку времени, и вот, от виноватой растерянности, готов был признать за Машей право на любой после Агея выбор. В конце концов, кто мешал ему самому всеми доступными средствами, подобно Доньке, добиваться ее расположения, и правильно ли это, чтобы Митя весь век скитался по свету, творя свои курбеты и подвиги, а Маша в полной готовности и раздетости дожидалась бы заветной минутки у храма любви, когда представится ему возможность приласкать ее — не снимая военной амуниции. Отсюда всего шаг оставался до оправданья Доньки, вся вина которого в том лишь и заключалась, что подвернулся Маше на подхвате… Так постепенно Векшин уже соглашался на любые условия сдачи, лишь бы поправить дело.
Неизвестно, до какой покаянной черты довели бы Векшина подобные раздумья, если бы не отвлекающее вот уже две улицы подряд ощущенье, что не один он движется своей дорогой. Он оглянулся, выстоял некоторое время за углом ближайшего поворота, однако никто не показывался позади. Место было пустынное по причине близлежащего кладбища… В намерении оторваться от преследования, Векшин прибавил шагу, но вскоре неотвязное сопровожденье стало настолько раздражающим, что все прежние намеренья пошли насмарку. Вдруг понял, что незачем ему тащиться к Маше на квартиру ради кратчайшей беседы с Донькой, раз он находился тут же, за углом: имелись известные преимущества проделать это на свежем воздухе, в уединенном месте, без свидетелей. Переждав минутки две за водостоком, позволив догнать себя, Векшин яростно вернулся назад и вбежал в ближайшую подворотню.
Там действительно обнаружился человек, и он ни чуточки не сопротивлялся, когда Векшин схватил его обмякшие, выше локтя, руки в свои, железные. Домовый фонарь светил поблизости… и сразу отлегло от сердца. Нет, не враг, а свой в доску, до гроба верный товарищ, сам Бабкин, стоял перед ним, тараща знакомые, чуть навыкате с испугу глаза, кстати, одетый как-то не по сезону легкомысленно и весь вроде не в себе.
— А уж я собрался на кладбище нырнуть да в засаде тебя высидеть, черт непутевый… — переведя дух, признался Векшин, потому что как раз кладбищенские ворота виднелись невдалеке, и так посветлело у него на душе от самого наличия Санькина в жизни, что, в шутку взявшись за козырек, сдвинул ему кепку на нос — Чего ты здесь выжидаешь, Александр?
— Да вот папирос ищу купить… — забормотал Санька с дрожью в теле и голосе, верно от пронизывающего в подворотне сквозняка. — С утра не курил, просто одеревенел весь без курева, хозяин, вот и жду, может, пройдет с лотком табачница какая…
— Нашел место, где табак искать, на погосте!.. покойники-то ведь не курят, — тешился Векшин его детски наивной простотой, и тут ему очень кстати вспомнились необозримые табачные запасы на окне у Доньки. — Но тут, минутах в пяти ходьбы отсюда, полно всякого курева. Я тебя на неделю снабжу, если проводишь…
— О, время у меня есть, хозяин, у меня теперь гора времени… — как-то в один выдох вырвалось у Саньки, и потом он уступил очередь Векшину спросить, почему не курил с утра, почему некуда ему стало торопиться теперь, но тот не поинтересовался, может быть, из-за переполнявших его мыслей.
Идти легче было по мостовой, по избитому лошадьми снежному насту, и они пошли посредине широкой улицы, навстречу поднявшемуся ветру. То и дело приходилось сгибаться, чтоб не так парусило, — надо думать, необходимость поминутно запахиваться во избежанье простуды тоже мешала Векпшну сосредоточить вниманье на плачевных Санькиных обстоятельствах.
— Ты чего какой-то расстроенный? — лишь шагов че-рез сорок спросил Векшин.
— Жену в больницу отвез, бобылем остался.
— Вот видишь, как хорошо все оборачивается, — сразу оживился Векшин, — а ты, братец, в неуместный пессимизм вдарялся. Завтра отнесешь ей яблочек мочененьких, чахоточные любят… посидишь, потолкуешь, а там через месяц-полтора и на поправку дело повернет. Сейчас у нас медицину шибко подтягивают, так что самое главное не унывать тебе теперь…