— Плесните-ка мне тогда чашечку погуще, поскольку в этом качестве вы ближе всех к раздаче благ земных поставлены, — в не менее оптимистическом топе попросил безработный Бундюков, воротившийся за стол, как только опасность убийства миновала.

— Увольте! — игриво-ускользающим движением отстранился Петр Горбидоныч. — Изобилие дам, характерно, дает мне право уклониться от чисто исполнительной власти… но взамен обязуюсь представить обществу один исключительный сюрприз, который возместит вам напрасно потерянное время! Словом, не жалейте, что ценнейшая тайна только подразнила всех нас, а в руки не далась. Я вам другую… а может, и ту же самую, только с заднего крыльца поднесу. Итак, оставайтесь на местах, я сейчас вернусь, но давайте уж постараемся, чтобы ни стуком ножей, ни шумом хождения не прерывать теперь удовольствия.

— Неугомонный у нас Петр Горбидоныч, никак не даст задремать: то порядки в доме совершенствует, то еще чем-нибудь остреньким общество развлечет! — с похвалой ушедшему отозвался кто-то, даже неизвестно кто, потому что, начиная с этой минуты, все только и глядели на дверь, поглощенные жгучим интересом к предстоящему сюрпризу.

Именинница и чая не успела разлить гостям, как Петр Горбидоныч уже воротился крадучись и с тем же неиссякающим юмором, как бы сгибаясь под тяжестью ноши, которую усердно прятал как бы за вздувшейся павухой.

— Ну, кто из вас более проницательный, тогда догадывайтесь по очереди, граждане, что у меня тут? — лукаво возгласил Петр Горбидоныч.

— Бутылка, — с твердой надеждою высказался мужской голос.

— Толстая книга, — сказал женский голос, разочарованный.

— Все книги по злобе написаны, — дополнил хорошо опознаваемый даже сквозь грохот землетрясения голос безработного Бундюкова.

— Ни то ни другое, а, как видите, обыкновеннейшая, скрозь исписанная тетрадка… — и, положив на стол одному лишь сочинителю пока известный дневничок в черной клеенчатой обложке, приотступил, сделав знак, чтоб никто не притрагивался. — Какое же, прикинем на глаз, содержание может скрываться под столь скромной внешностью? Может быть, под ней заключены неинтересные хозяйственные записи потрат и доходов или нечто другое в том же роде? Нет, сразу отвечаю я, чтобы вас напрасно не томить, а просто задушевная исповедь некоего тут подразумеваемого помещика. Но чья — не добивайтесь, и вздохом не намекну! И ведь что особенно характерно, целых сто восемьдесят пять страниц исписал, ахнешь, причем почерком самогнуснейшим, а буквально глаз не оторвать…

— Чего вы еще там, Петр Горбидоныч, затеяли? — томно спросила Зина Васильевна и покраснела, вспомнив, как хорошеет она в смущении.

— Собираюсь, прелестная, ваших гостей поразвлечь, — раскрылся наконец Петр Горбидоныч, законно чувствуя себя душой собравшегося общества. — Я уж с год за этой штучкой слежу, как она созревает… и чуть он стол забудет запереть, уходя, я тут как тут, да и загляну украдкой. Казалось бы, такой безунывный выпивоха и весельчак, писец-то, а, характерно, все его мысли скрозь упадочные… однако меж них прелюбопытные жемчужинки и гвоздики попадаются!

Если последовательно сопоставить смену выражений в фирсовском лице — то удивления, то детского почти интереса, то негодования, по мере того как входил в свою роль Петр Горбидоныч, можно было вывести заключение, что все это совершалось без ведома самого Фирсова. Едва сближенные вначале, противоречивые характеры его повести сами теперь, помимо сочинительской воли, вступали в отношения сообразно вложенным в них идеям. И, раз уж началось, сочинитель недоверчиво и обратись лицом к окну на слух выверял ритм и диалог этого только что наметившегося в повести поворота… Погода решительно испортилась с приближеньем ночи. Изморось висела в низком и тускло освещенном небе, уныло дребезжало в водостоках, блестели мокрые крыши, а с ближнего вокзала доносились глухие окрики паровозов.

Совершенно бесстрастным тоном, чтобы тем очевидней становилась преступность манюкинского мышления, Петр Горбидоныч приступил к чтению заветной тетрадки, но долгое время никто не понимал, в чем тут перец и когда надлежит прибегнуть к осмеянию, но едва чтец намекнул одною общеизвестной манюкинской интонацией, сразу раскрылось авторское инкогнито, обострявшее увлекательность чикилевской забавы. С одной стороны, всем любопытно стало поглядеть как бы в щелочку за знакомым человеком наедине с самим собою, а с другой — без особых попреков совести, так как Манюкину в его нынешнем состоянии вовсе небось безразлично стало, что именно с ним и каким способом проделывают.

— «…не обидно мне, Николаша, стоять на своем уголке с протянутой рукою, не от слабодушия решился я на сей легкий и постыдный заработок. Все же, каюсь (лгать-то мне незачем… дохлый я, мятый стал!): купил я тут на днях привозной тепличной клубпички плетеную коробочку, в четыре ягодки всего, шел по нашему с тобой Камергерскому и ел на глазах у всех, а веточки сплевывал прямо на поздний московский снежок. И не оттого купил, что личное достоинство в своих глазах восстановить хотел, а просто захотелось мне клубнички: так захотелось, что заплакать по-стариковски впору. Старики на износе что беременные, капризней малого ребенка… А уж плохи мои дела: предложил один благодетель на днях, да и то в секрете, легкие туфли шить — ночью до ветру сбегать, забыл уж, как их по-нонешнему. Ну, взялся я на пробу, и работа вроде легкая, а пришлось отказаться. Не из ложной фанаберии опять же, Николаша, а просто не лезет у меня игла в картон, и все тут. А мне и невдомек, дворянскому дураку, что для этой цели шильце у человечества имеется. За семнадцать копеек все руки исколол — не лезет, проклятая, хоть камушком ее заколачивай!»

В этом месте Чикилев пропустил несколько строк, как не имеющих касания, только помычал, но Бундюков все равно хохотнул, ради поддержки чтеца, прочие же попридвинулись со стульями поближе, чтоб не утратить чего-либо существенного,

— «Вот тогда-то и докатился я до нищенской своей точки, любезный Николаша. Сам суди, каково было мне истории собственного сердца моего в балаганном стиле пересказывать… к тому же в голове сплошная мараказия какая-то! Иной раз до двугривенного цену себе спускал, до того дошел, что историю Ветхого завета в амурные сюжетцы перекладывал, да. На извозчиков наскочил раз, на староверов: так накостыляли, еле жив ушел… Вот вспомнил про туфли-то, Николаша: бухалы они в просторечии называются!»

— Так то бахилы будут, а не бухалы, — толково поправил Заварихин. — В них покойников обувают, на картонной подошве а вовсе не для надобности…

— «И ежели придется тебе однажды на уголок встать по образцу родителя твоего, — вычитывал Петр Горбидоныч, голосом выразив Заварихину порицание за помеху, — то не теряй духу, суровый судья мой. Народная мудрость, равно как история нашей на редкость континентальной страны, учит нас ко всему быть готовыми. Не завещая тебе ни кредитных билетов, ни поместий кавказских, ни мужиков крепостных, ни даже портрета дедушки, чтобы любоваться в моменты настроения, тем не менее оставляю добрый совет, на опыте проверенный. Выбери себе не шумный уголок, да, сложив чашечкой, руку-то дальше брюха как шлагбаум не вытягивай, при себе держи. Не трясись, не голоси, нонче воробьи стреляные, вздоху смертному не поверят. Лучше всего жгучий стыд лицом и фигурой изобрази, а коли таланту не хватит, просто лицо в ладони спрячь как бы в смятении крайнего позора. Люди привыкли и счастье и горе чужие на себя украдкой примерять, отсюда родятся зависть и жалость… Это и есть способ познанья ближнего! Целься в указанное место — без добычи домой не воротишься. Кстати и обращенье себе придумай позамысловатее, — я тут шепнул одному с пятном от царской кокарды на картузе: коллега, говорю, одолжите недостающий до бутылки гривенник впредь до возвращения узурпированных латифундий! Веришь ли, Николаша, целковый отвалил, так его прошибло… да еще и уходя все оглядывался».

Не менее минут десяти вчитывался Петр Горбидоныч, а все не мог нашарить одно, особо полюбившееся ему за игривую амурность местечко. Обманувшиеся в ожиданиях слушатели переглядывались в недоумении, не смея прервать и просто не узнавая осрамившегося затейника. Поиски затруднялись вдобавок особо отвратительным почерком Манюкина; словно нарочно досадить хотел соседу, а возможно, и вовсе вывести ответственного работника из строя посредством умышленной порчи зрения. Сколько ни заглядывал вперед, через строку, через страничку, и дальше шла та же унылая ерундистика, как с раздражением обронил сам Петр Горбидоныч, пожимая плечами. Однако, кроме наполовину приконченного кренделя, других удовольствий в тот вечер не предвиделось… Идя напропалую, он героически решил читать все подряд.