Берега помянутой речки часто оглашал твой незвонкий, я бы сказал скорее — созерцательный смех. В ней же тонул ты однажды, но провидение рукою сторожа с соседнего разъезда вытащило тебя из омута. Кстати, с той поры, не находя отрады дома и чуть не каждый погожий денек пускаясь с ружьишком по окрестностям, пристрастился я бывать у этих приветливых железнодорожных тружеников. Силою тогдашних обстоятельств так полюбил я их, что доселе почти родственное чувство испытываю к их мальчику, ныне неисповедимою игрой помянутого провидения пробившемуся всего лишь в видные, правда, московские взломщики. Проживая в одной с ним квартире, едва ли не с отцовской болыо, без его ведома конечно, слежу за ним украдкой и частенько сравниваю его с тобою, — почти сверстник твой, он при известных совпадениях легко мог стать соучастником твоих тогдашних шалостей. Никто не дарил его лаской в детстве, тогда как по тебе обмирали каждый час! Сколько тревог доставляло нам твое болезненное, по матери, нездоровье, в особенности когда ты, семи лет от роду, проявил художественную одаренность, вырезав из бумаги, помнится, не то собачку, не то няньку Пелагею Саввишну, и вся усадьба провозгласила тебя гордостью фамилии. Сколько раз, дав тебе касторового масла, по причине твоей чрезмерной любознательности к сластям, сиживали мы с матерью у твоей кроватки в страхе, не прибрал бы тебя прежде сроку господь! Но неизменно остерегался он этого шага, видать, по своей премудрой осторожности, и таким образом ты получил возможность отхлестать ближайшего из предков… не за то ли, Николаша, что не сумел обеспечить тебе по гроб жизни теплое местечко у матушки-России на хребте, круглосуточный досуг и сытный харч бездельника?.. Я к тому все это, что никогда словца обидного не кинул в лицо мне тот, другой, вор московский Дмитрий Векшин… Извини, сводит в судорогу язык мой от горького питья, коим угостил ты меня на прощанье!
Еремеев сын назывался Василием… Выписываю вкратце из поминовенного синодика, составленного тестем о. Максима из Демятина; у него на руках хранились родословные документы, когда сгорел дом на Водянце. Сей Василий при Елисавете стяжал славу империи, а себе — доброе имя. Он прожил двадцать восемь лет и зарублен был в башкирском бунту под Оренбургом; императрица не успела отметить подвиг верноподданного, как уж вступал на престол ее незадачливый племянник. Еремеевы внуки, Василий тож и Сергей, поручиками дрались во славу русского орла, и первый погиб в бездарной датской войне, а второй, твой прапрадед, дожил до Екатерины, чтоб погибнуть недоброй смертью от персов, добывая Дербент и Баку под державную руку России.
Разумеется, не все из твоих дядьев и дедов принимали кончину на поле брани. Иные просто старались приумножить или, гораздо чаще, посильно поубавить наследственные владенья, по возможности — без повреждения родового имени, но неизменно с оставлением обильного потомства: помянутое пристрастие и ускорило наше фамильное обнищанье. Не поливай их безмерною хулою, Николаша: выдающиеся грешники случались среди них, но не было в нашем роду изменников и подлецов… хотя, не скрою, маловато сего для снискания признательности в простом народе!.. И тут задержу твое внимание на одном извечном свойстве нашем… на ушко тебе скажу: мы не ленивей Европы, ангелок мой, а только как вдарит наша континентальная зима, то невольно тянет русских к себе стародедовская, впрок натопленная лежанка. Да и как не прилечь на часок-другой, когда на целые полгода скована землица, а снежку на дворе вровень с окнами? Вот в итоге нескольких нерадивых поколений и складываются из этих часиков по полвеку иной раз. На поверку продерут глаза ямщики, глянь — в хвосте обоза плетемся. Спохватится грозный Иван либо Петруха: доставай из-за голенища кнут, давай догонять да нахлестывать, бороды резать, наотмашь головушки рубать… За неполных пять веков в который раз догоняем, Николаша!.. И никогда в подобных схватках эпох не удавалось понять старикам, что эти самые молоденькие, отступнички-то, и понесут вперед славу России… Да и самим молоденьким тоже невдомек, что на плотно уложенных дедовских костях ставлено все их дерзкое вдохновенье, а в положенные сроки их самих затрамбуют в свой фундамент хозяйственные потомки!.. Извини за многословную задержку, Николаша: к слову пришлось.
В частности, дед твой на войне уже не погибал, хоть и числился гвардии сержантом, по обычаю того времени. Окончивши факультет камеральных наук в Ярославле, вступил Аммос Петрович в гражданскую службу, но также не обременял себя чрезмерными занятиями. Вольготно сидел он в родовом Водянце, всею душою предаваясь выведению новых ягодных пород, — с помощью окрестного крестьянства, разумеется. Еще ребенком запомнил я, как в замшевых перчатках ковырялся он на своих расчесанных, выхоленных грядках. Та бронзовая медаль, которую в детстве любил ты катать в колясочке по дорожкам, была ему дадена за особо сахарные, крупитчатые яблоки: из-за них ты едва и не отправился на тот свет. Назывались они мирончики, в честь работавшего тогда у нас садовника. В годы александровских реформ Аммос Петрович с головой погрузился в кипучую общественную деятельность. Отправляясь на заседания, неизменно облачался он в плюшевый николаевский цилиндр и в мундир с выпушками, сколько помнится — какого-то архимандритского цвета. Дворецкий Егор Матвеич, в годы последующего оскудения совмещавший у нас должности стекольщика и полотера, банщика и сказочника, пришучивал беззлобно, будто он ложками накладывал барина в мундир. Действительно, с годами рыхловат и несколько зыбуч стал Аммос Петрович, почему и должен был устраниться от столь полюбившегося ему земледелия. Но даже когда, окончательно огрузнев, старался он избегать как телесного, так и умственного напряжения, сочинил он утраченную мною книгу о мерах предупреждения пожаров, кроме того, изобрел прибор, сберегающий силу лошадей при возке тяжестей, и, наконец, придумал достойный памятник воину-герою Зубареву, о котором тогда писалось в ведомостях… Сам Аммос Петрович скончался под спаса, когда яблоки, по собственной вине: запарился.
Для сравнения опишу денек из давнишнего, по ту сторону хребта, патриархального времени. Воскресенье, сбираются к обедне… Андрей пошел запрягать Арлекинку. Вот подъехал, в ожидании снял павлинью шапку, волосья намаслены до последней крайности. Он носил черные усы, обкусанные, как проволока. Бултыхаясь, выезжаем за околицу. Ночью был дождь, листочки блестят. Стрекоза на сучке сидит, лапочками себе глаза промывает. Утро стояло великое, безгреховное утро моей жизни! Спрыгнешь с коляски, бежишь по траве. На лаковых ботфортиках блестит июльская роса. В церкви темень и холод. Ревет дьякон, и пламя свечей шатается в солнечном луче. Аммос Петрович стоит на правом клиросе возле иконы с изображением босого старика в сером рубище и с редкими, на пробор расчесанными волосиками — местный наш святой, Федя Перевозский, — возглашает раньше голоса в алтаре: «Тимона и Пармена, Прохора и Николая…» На обед к отцу отовсюду слетались соседи и племянники. Приглашенные священники пели что-то коротенькое и веселое, потому что быстро и хором, после чего сообща принимались за индейку, ведя политичные разговоры на злобу дня. Мы, маленькие, ускользали на заднее крыльцо, где пестрая Дунька вертела мороженицу, и увивались вокруг, предлагая попробовать, не прокисло ли. Наконец сам Егор Матвеев вносил праздничный крендель такого сладостного аромата, что заглушался запах дегтя от его смазных сапог. К концу обеда гости заметно совели, отваливаясь к спинкам стульев, нам же разрешалось бежать в таинственные березовые кущи над Кудемой, где столько бывало поводов для неотложных ребячьих хлопот. Детство мое протекало безразлучно с незабвенным дружком моим Сашей Агариным, рано истаявшим от неизвестного недуга. То был болезненного сложения мальчик, и ходил он по земле с таким видом, точно постоянно прислушивался к чему-то, чего прочим слышать не дано… Самый день длился без конца, семь нонешних жизней моих уместилось бы в одном! Ночью по всем комнатам храпели дальние гости и воздымались спящие тела. Детей почему-то укладывали в бабушкином кабинетике, где один угол пахнул корицей, а другой вроде нюхательным табаком. И сны начинались тоненькие сперва, потом потолще и, наконец, переходили в сплошную пряничную непонятность.