По-видимому, Санькин рассказ поразвлек Митьку, и тучки над ним несколько порассеялись; он оживился, потянулся за табаком, закурил.

— Да у тебя просто роман получился, чистейший роман, кот ты этакий, — и головой покачал. — Жалко, сочинителя рядом нет, не слышит…

— А ты потерпи шутить-то, хозяин, — с небывалой еще ноткой отчуждения, если не враждебности пока, оборвал Санька и минуту спустя незаметно приподнялся с Митькиной койки. — Промежду прочим, сколько мы с тобой годочков сообща прожили, а ведь ни разика ты ко мне в середку не заглянул… все подвигами разными занят был! Одним словом, размечтался я насчет жизни. Мое ремесло редкое, сапожно-медицинские колодки делал до войны. Дай мне любую ногу, и я тебе, с места не сходя, повторную копию вырежу. Вошла в меня тоска мгновенная: да-кось я эту барышню подхвачу на лету, мне и такая сгодится! Стану сызнова дерево мое строгать, комод куплю, самовар, птицу певчую на Трубе для веселья, а барышня пускай щи мне варит, бельишко простирнет. Все лучше ей, чем подлые трешницы в потемках караулить… к тому же долго ли и ревматизм по осенней поре схватить, а то и похуже. Одно страшновато — на генеральскую дочь нарваться: барскими капризами в гроб загонит! Решаюсь произвести тайную разведку… «Папашка-то, намекаю, кабы застал нас на этой скамеечке, непременно ушки бы вам надрал… и, допускаю, даже до крови!» Она молчит, в отдаленье смотрит, носик от измороси поблескивает, взор туманный такой становится и синеватый чуть-чуть. Я опять ее в том же духе испытываю… Внезапно она на это встает, хотя и без особого скандалу… «Чего ж, говорит, мне рабочее время попусту терять, а вам — ухаживать!.. деньги-то есть?» А я смекаю, за живое задело: горденькая, не обломанная пока, хорошо. Обозлился даже: «Ха-ха, гражданочка, отвечаю, уж как-нибудь сголосуемся. Развлечение приносит нам наслаждение. Зовите меня Саня, а вас Маруся небось? Ну пойдем тогда со мной… пойдем, тень загробная!»

— И с лица приглядная, девица-то… ничего себе?

Неизвестно за каким чертом, а Фирсов объяснял в своем произведении, что именно по той же проклятой рассеянности задал Митька свой не очень уместный вопрос, оказавший на Саньку неожиданное по последствиям действие. Верно, хотелось Митьке всего лишь подсократить затянувшееся признание, но Санька ужасно пристально посмотрел на своего бывшего начальника, который потягивался в ту минуту, и тоже — скорее от сыроватой прохлады в комнате, нежели с одинокой мужской скуки: в коммунальных домах отопительный сезон еще не начинался.

— Красивая тоись? …да не сказал бы, хозяин. Красивая-то побогаче себе блюстителя, не чета мне, подобрала бы. Опять же все они, на бульваре побывамши, все одно что часы ковыряные, ход не тот. Нет, не в твоем жандре, хозяин… Однако, если починить да не ронять больше, ходить будут! — поразительно спокойно, но врастяжку как-то отвечал Санька, после чего отошел к окну и в течение несчитанного времени наблюдал скользящее реянье снежинок. Вдруг он неестественно оживился. — Ой, не забыл едва, я ведь не один к тебе заявился… без ножа зарежут меня теперь ребята!

Не ожидаясь хозяйского дозволения, он выскочил из комнаты и скоро вернулся в сопровождении двух других, ожидавших на лестнице, тоже со дна, как он сам, только совсем на него не похожих. Оба, Ленька Животик и курчавый Донька, угрюмо и не снимая шапок, встали у порога, косясь на сумеречный блеск Митькиных сапог; далеко не друзей в жизни, их сейчас почти роднила неприязнь к Митьке, этому властному и временному на блажном небосклоне светилу.

— Ну!.. — приказал Митька и поднялся на локте, чтоб не лежать в присутствии хоть бы и смиренного врага.

— Жених-то наш еще не передавал тебе? Вот взгреет его ужо Агейка… — начал Донька и выждал время, пока ото низкое имя доползло до Митькина сознания. — Вчера у Корынца встретились. Спросить велел Агей, пойдешь с ним на дело или нет. «Если сказал, комиссар откажется руки со мной марать, я тогда Щекутина позову…» — И опять помолчал, играя на дерзости Агейкина приглашения.

Все было задумано единственно для издевки: просто в предсмертной тоске Агейке вздумалось подразнить могущественного соперника. Общеизвестно было, с каким презреньем относится Митька к этому злому и всепоганому человеческому отребью. Посланцы потому и опасались шаг сделать от дверей, что сознавали опасность Агейкина поручения, от исполнения которого не посмели отказаться.

— Поздоровайся сперва и шапку сыми, — молвил Митька, полностью теперь поднявшись с койки и заправляя ушко сапога вовнутрь.

— Не в гости пришли, — тряхнул головой Донька, а Ленька подтвердил одобрительным ворчанием.

— Тогда ступайте вон.. — приказал Митька, и — фронтовая привычка — правая рука его судорожно вытянулась вдоль тела.

Посланцам оставалось только смириться, но Ленька сделал при этом вид, будто давно собирался почесать в затылке, Донька же надоумился чистить пятнышко на суконном верхе своей барашковой шапки… Неожиданно Митька в знак полного замирения предложил им папиросы. Оба курить отказались и до выяснения обстоятельств принялись едко и в открытую потешаться над молчавшим Санькой и его женитьбой. Сейчас, все четверо, они стояли друг против друга, разные, затаившиеся на своем. В самой засылке такого гонца, как Ленька Животик, Митька видел особый, унизительный для себя смысл. Кроме положенного по ремеслу негодяйства, он был урод вдобавок; по слухам, старый пахан, первый Ленькин воспитатель, давал ему в детстве ртути, якобы прекращающей рост тела, обрекая тем самым на карьеру форточного скачка. Лишь на заре улыбнулся ему фарт, когда всесветный жиган и кувыркало Фриц поручил ему достать у епископа Амвросия посох, который облюбовал себе под тросточку. После того знаменитого в свое время происшествия над головой Леньки проблеснула несчастная звезда, на тюрьму у него уходило полжизни. С горя Ленька облысел, стал прожорлив, как если бы состоял из одного живота; уже никто не ходил под незадачливого кореша. Едва всплыло легкое Митькино имя, он отправился к нему на поклон, за покровительством в обмен на личный опыт и собачью преданность, но Митька брезгливо отпихнул этого падшего человека, самый вид которого указывал на знаменательную в его положении неразборчивость к одежде и месту ночлега. Как все бесталанные, Ленька ненавидел любого удачника, а наступить ногой на Митьку стало сокровенной его мечтой.

Все противоположные Ленькины качества были отданы курчавому Доньке. Он был тоже природный вор, мать родила его в тюрьме. Но этот был хорош собой, ловок, кудряв и неизменно весел; ему одинаково везло в любви, в ночных предприятиях и дружбе — кроме Митькиной. Он был небрежен ко всему, и женщины именно за это любили его, гуляку, щеголя и примечательного на московском дне поэта. Это его стишки распевала беспризорная шпана, ютившаяся под столом большого города, и Фирсов из каждой встречи с ним уносил в блокноте хоть строку, чтобы со временем присвоить одному из своих сомнительных героев.

Теперь, пока Ленька скользкими словами поясняет Митьке мнимую Агееву затею, Донька стоит у окна и глядит во мрак. Сквозь стенку сочится скорбная Минусова мелодия, а Доньке представляется, что это чарующая незнакомка в роскошных, распущенных вдоль тела волосах тоскует по нем, по Доньке. Не только музыка, судьба или смерть, но и огромный спящий город одинаково рисовались ему в воображении коварными, непременно нагими, женского обличья существами. «Ведь вот, безглавая, мертвая, обманчивая, — думает он про ночь, облизывая влажные красные губы, — а на какую мысль наводит!»

— Так вот, никакого ответа Агею не будет от меня, — пробивается в Донькино сознанье твердый векшинский голос. — Впрочем, торопиться некуда, я ему сам это скажу при личной встрече. Теперь ступайте прочь, спать буду… но ты задержись, Александр: дело есть.

Двое пятятся к двери, исчезают, не простившись. Смеркается, вещи сплываются очертаньями в неопознаваемые комки; сероватое свеченье исходит от голых стен. Чуть искоса, с оттенком почти гражданского сожаленья, Митька вглядывается в несуразную, еще более длинную, от сумерек, что ли, временами как бы пропадающую фигуру человека, вникнуть в которого так и не удосужился в течение трех с лишком лет совместного скитанья.